Сегодня |
||
УНИВЕРСАЛЬНЫЙ УЧЕБНИК |
Предыдущий | Оглавление | Следующий
(XVIII,
48) Из этого следует (дабы мне уже закончить все это рассуждение) то, что с
очевидностью вытекает из вышеизложенного: к праву и ко всему честному надо
стремиться ради него самого. И в самом деле, все честные мужи ценят самое
справедливость и право само по себе, и честному мужу не подобает заблуждаться и
почитать то, что само по себе почитания не заслуживает. Итак, право само по
себе требует, чтобы к нему стремились и его ценили. Но если этого заслуживает
право, то этого заслуживает и справедливость, а с ней и остальные доблести
следует почитать ради них самих. А щедрость? Она безвозмездна или ее можно купить?
Если человек, не получая награды, оказывает благодеяния, то она безвозмездна;
если – за плату, то она куплена. Нет сомнения в том, что человек, которого называют
щедрым благодетелем, повинуется чувству долга, а не ищет выгоды. Следовательно,
опять-таки и справедливость не ищет ни награды, ни платы: к ней стремятся ради
нее самой, а таковы же основа и смысл всех доблестей.
(49) Наконец, если к доблести стремятся ради выгод, а не
ради нее самой, то будет существовать лишь одна доблесть, которую будет
правильнее всего назвать лукавством. Ведь насколько человек во всех своих действиях
более всего руководствуется своей выгодой, настолько же он менее всего честный
муж; так те, кто измеряет доблесть получаемой наградой, считают доблестью одно
только лукавство[1]. И право,
где найдешь благодетеля, если никто не делает добра другому охотно? Где найдешь
человека благодарного, если люди неблагодарны даже тогда, когда благодарят? Где
пресловутая святая дружба, если даже друга самого по себе не любят, как
говорится, всем сердцем? Ведь его даже следует покинуть и бросить, отчаявшись
получить от него выгоду и пользу, а можно ли сказать что-либо более чудовищное?
Но если дружбу следует почитать за нее самое, то и общества людей, равенства и
справедливости следует добиваться ради них самих. Если это не так, то справедливости
вообще не существует. Ведь самая большая несправедливость – желать платы за
справедливость.
(XIX,
50) Что же оказать о скромности, умеренности, воздержности, искренности,
совестливости и стыдливости? Что люди не наглы из боязни дурной славы или же из
страха перед законами и судом? Значит, люди
Цицерон. Диалоги. О государстве.
О законах. – М., Наука. 1966. – С. 105
неподкупны и совестливы ради похвалы и ради доброй молвы о
себе стесняются вести бесстыдные речи? Но мне лично стыдно за тех философов,
которые избегнуть осуждения за порок желают, а заклейменными самим пороком себя
не считают[2].
(51) Что же? Разве мы можем тех, кого от разврата удерживает боязнь дурной
славы, признать стыдливыми, когда дурная слава навлекается постыдностью самого
проступка? Ведь что возможно по справедливости похвалить или осудить, если
человек не считается с самой природой того, что, по всеобщему мнению,
заслуживает либо похвалы, либо порицания? Значит, телесные уродства, если они
будут огромны, будут нас отталкивать, а извращенность ума не будет? Но ведь
позор, связанный с ней, очень легко усмотреть из самих пороков. И можно ли назвать
что-либо более гадкое, чем алчность, более чудовищное, чем похоть, более
презренное, чем трусость, более низкое, чем тупость и глупость? Что следует из
этого? Разве тех, кто обладает какими-либо отдельными или многими пороками, мы
называем несчастными вследствие понесенных ими утрат, или ущерба, или каких-либо
мучений, испытанных ими, а не ввиду тяжести и постыдности их пороков? И
наоборот, это же можно сказать о доблести в похвалу ей.
(52) Ибо, если к доблести стремятся ради других благ, то, очевидно,
существует нечто более заманчивое, чем доблесть, будут ли это деньги, или
почести, или красота, или здоровье. Но когда всем этим обладаешь, оно значит
весьма мало, а как долго это сохранится, знать с уверенностью никак нельзя. Или
же это будет то, что даже назвать очень стыдно,– наслаждение[3].
Но именно в презрении к наслаждению и в отказе от него доблесть и проявляется
более всего.
Итак, не ясно ли вам, какое возникает множество вопросов и
мнений и как одни из них переплетаются с другими? Более того, я пошел бы дальше,
если бы не сдержался.
(XX)
КВИНТ.– Куда же? Ведь я, брат мой,
охотно пошел бы вместе с тобой к тому же, к чему ты стремишься в своем
рассуждении.
МАРК.– К пределу
добра. Все имеет в виду эту цель и должно совершаться ради того, чтобы ее достигнуть.
Вопрос этот спорный и чреватый разногласиями между ученейшими людьми, но рано
или поздно его надо будет разрешить.
(53) АТТИК.– Как
же это возможно после смерти Луция Геллия?[4]
МАРК.– Какое отношение имеет
это к делу?
АТТИК.– Помнится,
я в Афинах слыхал от Федра[5],
что твой близкий друг Геллий, когда он после своей претуры прибыл в Грецию в
качестве проконсула и находился в Афинах, созвал философов, которые там жили, и
настоятельно посоветовал им положить конец разногласиям, бывшим между ними;
если, сказал он, они не намерены провести всю свою жизнь в спорах, то достигнуть
согласия возможно. При этом он обещал им
Цицерон. Диалоги. О государстве.
О законах. – М., Наука. 1966. – С. 106
свое содействие в случае, если они могут придти к какому-нибудь
согласию.
МАРК.– Ты шутишь,
Помпоний, и многие не раз высмеивали это. Но я действительно хотел бы, чтобы
меня сделали арбитром между Старой Академией и Зеноном.
АТТИК.– Каким же
образом?
МАРК.– Так как они
расходятся в мнениях лишь насчет одного; насчет прочего согласие между ними изумительно.
АТТИК.– Как?
Разногласия между ними касаются только одного вопроса?
(54) МАРК.– К делу
относится лишь одно: в то время, как Старая Академия признала благом все то,
что согласуется с природой и помогает нам в жизни, Зенон признал благом только
то, что честно.
АТТИК.– И ты
говоришь, что это действительно спор незначительный, а не такой, который
касается самого главного?
МАРК.– Ты был бы
прав, если бы это были разногласия по существу, а не насчет слов.
(XXI)
АТТИК.– Значит, ты согласен с
Антиохом[6],
моим близким другом (сказать – учителем я не решаюсь), вместе с которым я жил.
Ведь он чуть было не похитил меня из садов, дорогих моему сердцу[7],
и не привел в Академию, находившуюся от них на расстоянии всего нескольких шагов.
МАРК.– Это был муж
глубокого и острого ума, в своей области достигший совершенства. Как ты знаешь,
он был моим близким другом; однако, во всем ли я с ним согласен или не во всем,
я вскоре решу; но я утверждаю одно: весь этот спор возможно уладить.
(55) АТТИК.– Как
же ты представляешь себе это?
МАРК.– Так как,
если бы (как сказал Аристон Хиосский[8])
Зенон заявил, что есть единственное благо – то, что честно, и единственное зло
– то, что позорно, а все остальное совершенно одинаково, причем вполне безразлично,
существует ли оно или не существует, то он сильно разошелся бы в мнениях с Ксенократом,
Аристотелем и школой Платона, и разногласие это касалось бы важнейшего вопроса
и всего образа жизни. Но когда Зенон теперь говорит, что доблесть, которую
Старая Академия объявила высшим благом, есть единственное благо, а бесчестие,
которое она считала высшим злом, есть единственное зло; когда он богатства,
здоровье, красоту называет «преимуществами», а не благами, бедность же, немощность,
боль – «тяготами», а не злом, то он разделяет мнение Ксенократа и Аристотеля,
но пользуется другими словами. Но из этого разногласия – не по существу, а
насчет слов – и возник спор о границах; в этом споре (коль скоро законы Двенадцати
таблиц не признали давности пользования в пределах пяти футов) мы не позволим
этому хитроумному человеку пастись на старом владении Академии и, вместо одного
арбитра по Мамилиеву за-
Цицерон. Диалоги. О государстве.
О законах. – М., Наука. 1966. – С. 107
кону, мы, трое арбитров на основании законов Двенадцати
таблиц, проведем границы[9].
(56) КВИНТ.– Какое
же решение мы вынесем?
МАРК.– Мы сочтем
нужным разыскать пограничные камни, установленные Сократом, и считаться с ними.
КВИНТ.– Ты, брат
мой, теперь весьма удачно пользуешься словами, взятыми из гражданского права и
из законов, и я жду от тебя рассуждения именно об этом. Это, конечно, важный
вопрос, как я не раз слыхал от тебя самого; несомненно, что жить в согласии с
природой – высшее благо; это значит вести жизнь умеренную и согласную с
доблестью; но следовать природе и как бы жить по ее закону, то есть (насколько
это зависит от человека) не упускать ничего такого, что позволяет достигнуть
того, чего требует природа[10],
...[Лакуна] В то же время природа хочет, чтобы мы жили как бы по закону
доблести. Вот почему я и не знаю, удастся ли когда-нибудь разрешить этот вопрос;
в нашей беседе этого, во всяком случае, сделать не удастся, если только мы намерены
довести до конца то, что начали.
(XXII,
57) АТТИК.– Лично я весьма охотно
согласился бы на это отступление.
КВИНТ.– Это можно
будет сделать в другой раз. Теперь рассмотрим то, что мы начали,– тем более,
что это разногласие насчет высшего зла и насчет высшего блага не имеет никакого
отношения к этому.
МАРК.– Ты, Квинт,
говоришь вполне разумно; ведь то, что я сказал до сего времени, ...[взято из
глубин философии, ты же хочешь узнать законы государства.
КВИНТ.– Я лично]
...не требую разъяснения ни насчет законов Ликурга[11],
ни насчет законов Солона[12],
ни законов Харонда[13],
ни наших Двенадцати таблиц, ни плебисцитов, но думаю, что в сегодняшней беседе
ты преподашь как народам, так и отдельным лицам правила жизни и нравственности.
(58) МАРК.– То,
чего ты ждешь, Квинт, и есть предмет нашего рассуждения. О, если бы это было мне
по силам! Но дело обстоит, конечно, так: коль скоро «закон» должен исправлять
пороки, а в доблестях наставлять, то из него и следует выводить правила жизни.
Таким образом, матерью всех благ становится мудрость, от любви к которой и
произошло греческое слово «философия» [любомудрие], а философия – самый благодетельный,
самый щедрый, самый лучший дар бессмертных богов, принесенный ими человеку.
Ведь это она одна научила нас как всем другим делам, так и самому трудному –
познать самих себя; смысл и значение этого наставления так велики, что его
считали изречением не человека, а дельфийского бога[14].
(59) Ведь всякий, кто познает самого себя, прежде всего
почувствует, что обладает каким-то божественным качеством, и будет считать свой
ум,
Цицерон. Диалоги. О государстве.
О законах. – М., Наука. 1966. – С. 108
присущий ему, как бы священным изображением[15];
и этот человек всегда будет совершать и обдумывать что-либо достойное столь великого
дара богов «, сам постигнув и испытав себя всего, поймет, как его одарила природа
при его вступлении в жизнь и какими средствами он располагает для приобретения
и достижения мудрости; ибо в самом начале он своей душой и умом получил обо
всем лишь смутные представления; разъяснив себе их, он, руководимый мудростью,
поймет, что станет честным мужем и – именно по этой причине – счастливым.
(XXIII,
60) Ведь когда душа, познав и восприняв доблести, откажется от своей покорности
и потворства телу, подавит в себе стремление к наслаждению, словно какой-то позорный
недуг, избавится от всякого страха смерти и боли, благодаря взаимному расположению
соединится со своими близкими, признает всех своих близких объединенными
природой, сочтет себя обязанной почитать богов и соблюдать религию во всей ее
чистоте и изощрит зоркость как глаз, так и ума до способности избирать благое,
а противоположные качества отвергать (доблесть эта была названа предвидением,
от слова «предвидеть»), то будет ли возможно назвать или себе представить более
счастливое состояние?
(61) И когда этот человек обозрит небо, землю, моря и всю природу,
когда он увидит, из чего все это возникло, к чему оно возвратится и когда и как
погибнет, что в этом всем смертно и тленно и что божественно и вечно, и когда
он воспримет, можно сказать, существование самого божества, правящего и царящего
над всем этим, а себя самого признает не жителем какого-то ограниченного места,
окруженного городскими стенами, а гражданином всего мира, как бы единого града,
то – бессмертные боги! – каким среди этого великолепия и при этом созерцании и
познании природы он себе представится сам! [Так ведь учил и Аполлон Пифийский.]
Как будет он презирать, как свысока будет он смотреть, как будет он отвергать
все то, что толпа называет самым ценным![16]
(XXIV,
62) И все это он защитит как бы оградой – своим способом рассуждать, умением
отличать истинное от ложного и, так сказать, искусством понимать, что из чего
следует и что чему противоположно[17].
А когда он почувствует себя рожденным для общества граждан, то он сочтет нужным
прибегать не только к подробному рассмотрению вопросов, но и к свободно
льющейся непрерывной речи, дабы посредством нее управлять народами,
устанавливать законы, порицать дурных людей, защищать честных, восхвалять великих
мужей, обращаться к согражданам с убедительными правилами, клонящимися к благу
и славе, быть в состоянии побуждать людей к доблести, отвращать их от позорного
поведения, утешать униженных, а деяния и намерения храбрых и мудрых людей,
наряду с осуждением позорных поступков людей дурных, делать памятным« навсегда.
Столь многочисленны и столь велики качества, которые может усмотреть в человеке
Цицерон. Диалоги. О государстве.
О законах. – М., Наука. 1966. – С. 109
всякий, кто захочет познать самого себя; их мать и воспитательница – мудрость.
(63) АТТИК.–
Мудрость, которую ты прославил достойно и справедливо. Но к чему все это
клонится?
МАРК.– Прежде
всего к тому, Помпоний, о чем мы теперь будем говорить и что считаем таким важным.
Но ведь это таким не будет, если то, из чего оно проистекает, тоже не будет
великим. Я ведь занимаюсь всем этим охотно и, надеюсь, поступаю правильно, так
как мудрости, изучение которой меня захватывает и, во всяком случае, сделало
таким, каков я теперь, я не могу обойти молчанием.
АТТИК.– Да, ты
поступаешь правильно, справедливо и в сознании своего долга; как ты говоришь, в
нашей беседе тебе так и надо было поступить.
[1] Ср. Цицерон, «О государстве», III, 21.
[2] Текст испорчен. Ср. Цицерон, «Об ораторе», I, 120. Имеются в виду эпикурейцы.
[3] Точка зрения эпикурейцев. Ср. Цицерон, «О пределах добра и зла», I, 42.
[4] Луций Геллий – друг Цицерона, современник ораторов Луция Лициния Красса, консула 95 г., и Марка Антония, консула 99 г. См. Цицерон, «Брут», 105, 173.
[5] Федр – видный эпикуреец, современник Цицерона. См. Цицерон, «Письма к близким», XIII, 1, 2 сл. (198).
[6] Антиох Аскалонский – философ-стоик, ученик Филона, был учителем Цицерона, Марка Брута, Аттика и Варрона.
[7] Имеется в виду учение Эпикура.
[8] См. выше, § 31.
[9] Игра слов. Вначале речь идет о границах добра и зла, затем о так называемой usucapio, получении прав собственности в силу давности владения и пользования (по законам Двенадцати Таблиц, для недвижимого имущества-–-два года); при этом полоса земли шириной в 5 футов, проходившая между смежными владениями, не подлежала отчуждению. Мамилиев закон (165 г. ?) требовал участия третейского судьи при этой процедуре. Указание границ (deroonstratio finium) было важным юридическим актом при передаче прав собственности. См. Цицерон, «Речь по делу Туллия», 17.
[10] Текст испорчен.
[11] О Ликурге см. Цицерон, «О государстве», II, 1, 9 сл.
[12] См. Цицерон, «О государстве», II, 59.
[13] Харонд – легендарный основатель Локр (Сицилия).
[14] Т. е. Аполлона. Над входом в храм Аполлона в Дельфах, по преданию, было высечено изречение: «Познай самого себя»; о нем говорится ниже. Ср. Цицерон, «Тускуланские беседы», I, 52.
[15] Ср. Платон, «Пир», 215 В.
[16] Ср. Цицерон, «О государстве», VI, 9 слл., «Сновидение Сципиона».
[17] Имеется в виду диалектика.